Eugenio_di_Solito » Сб ноя 10, 2012 16:53
Вечерами, над рекой
В той же степени, как росла мало-помалу обходительность и благорасположение хозяина дома, становилось всё труднее решить, как держать себя с ними, не выходя за рамки жизненных условий. Связанный по рукам и ногам необходимостью скрывать имя и судьбу, я испытывал всё чаще уколы совести, обнаруживая себя участником их семейных взаимоотношений, укрываясь за ложной маской выдуманных обстоятельств и жизненных бурь, в двойственном положении, с разорванным существованием. Я попытался вести себя настолько безразлично к ним, насколько возможно, напоминая себе постоянно, что нельзя приближаться слишком сильно к чужим жизням, что нужно продолжать жить вне всякой дружбы и вне всего.
- Я свободен! — снова говорил я, но уже чувствовал, где лежат границы этой свободы.
Вот, например: ради продолжения свободы, требовалось сидеть вечер за вечером в собственной комнате, устроившись рядом с подоконником, смотреть через окно за рекой и часами напролёт наблюдать, как Тибр проносит молчаливые чёрные воды между гранитными берегами и под деревянными мостами, отражая фонарный свет, дрожащий на воде огненной змейкой; мысленно прикидывать путь, пройденный бликующими водами, пока они шли от далёкого источника где-то в Аппенинах, через много деревень и сёл, к городу, потом снова через поля и сёла, и потом пойдут до устья; обращаться мыслью к туманному рокочущему морю, собирающему в себе воды, чтобы они исчезли в его пучине после многотрудного пути; и время от времени глубоко зевать.
- Свобода... Свобода... — бормотал я. — Но, Господи, разве где-то нет этой свободы?
Иногда по вечерам я видел, как на терассу выходила юная хозяйка дома в широком капоте и начинала поливать цветы. «Вот жизнь!» — думал я, и следил, как молодая прелестная девушка бережно и заботливо обращается с растениями, и понапрасну ожидал, что вот-вот она обратит взгляд к моему окну. Что за пустая мысль! Она знала, где я нахожусь; но когда была одна, всегда притворялась, будто не замечала меня. Почему? Только ли скромность и сдержанность тому виной, или она обижалась на меня втихомолку, милая юная хозяюшка, что я постоянно обходил её стороной?
Но вот, лейка отставлена, и молодая хозяйка подходила к парапету, чтобы, оперевшись локтями о край стены, смотреть и вглядываться, как и я, на медленно текущий Тибр. Наверное, она хотела показать, что нисколько не заботится о посторонних словах и внимании, потому что у неё хватает собственных забот, о которых надо подумать в одиночестве.
При этой мысли мне хотелось улыбаться; но когда она уходила с терассы, исчезала из поля зрения, то я понимал, что такое заключение, скорее всего, неверно и связано с разочарованием, естественным следствием чувства невнимания. «Зачем, — думал я, — зачем она должна думать обо мне или без надобности что-нибудь мне говорить? Разве я не воплощение её жизненной беды — отцовского безумия? Через меня она испытывает унижение; она, должно быть, помнит о прежних днях, когда отец служил в учреждении, и не было необходимости сдавать комнаты. И кому сдавать! Я, наверное, страшен для неё, для бедного ребёнка, из-за косого глаза и ярких очков».
Грохот проезжавшей по деревянному мосту кареты отрывал от рассуждений; я глубоко вздыхал, отходил от окна, с зыбкой надеждой оглядывал комнату — книги, диван, — но, не найдя ничего полезного, в раздражении пожимал плечами, забирал в руки шляпу и решительно уходил из дому, рассчитывая среди города найти освобождение от тоскливой тревожности.
Я выбирал, подчиняясь велению минуты, то большие оживлённые улицы, то глухие закоулки. Припоминаю, как однажды вечером, оказавшись на площади Святого Петра, я забылся, как в сказочном сновидении, перед величественностью вековой постройки, замкнувшей в своих крылах многопризрачную вечность площади, молчаливой свидетельницы былых эпох. Непрерывный шум фонтанов наполнял тишину, сопровождал её сумрачной выразительностью и глубокой меланхолией; подойдя поближе к одному из них, я вглядывался целую вечность в потемневшее пространство. Прошло время, и текущая вода стала казаться живой покорённому воображению, единственной жизнью, выхваченной из сонливого полумрака неподвижной бесконечности.
Домой я возвращался через Борго. Поздним вечером я шагал по Борго Ново чуть ли не совсем один, и вот напротив какого-то дома повстречался всепьянейший человек, который, проходя мимо и заметив, что я погружен в задумчивость, поклонился, приподнял блестевшую при свете фонарей голову и произнёс, легонько дёргая за рукав:
- Весельше!
От его фразы я замер на месте, как вкопанный, и смерил хмельного с головы до ног.
- Весельше! — повторил он, и добавил к речи свободный жест левой рукой, означавший: «Что дела? Что заботы? Жить — вот что ценно в этом мире».
После чего удалился, пошатываясь на ходу и придерживаясь рукой стены для равновесия.
В этот час, на пустынной улице, в соседстве, лишь недавно покинутом, великого собора, оставившего тысячу размышлений в душе, появление пьяного и его странный совет, исполненный любви и философского сострадания, поразил меня совершенно. Я долго смотрел ему вслед, не в силах опомниться, и прямо посреди улицы чуть не расхохотался, когда отпустили ошеломление и ступор.
«Весельше! Да, дорогой. Но не могу же я пойти в трактир, чтобы, подобно тебе, искать веселия на дне бокала, как ты мне советуешь — там пусто и нет ничего! Не про меня настойка, увы... Но я умею находить веселие в других местах! Вечерами я сижу в кафе, мой дорогой, среди людей доброго звания, что курят и болтают о политике. В нашем кафе постоянно разглагольствует один оратор, проповедник империализма, так он говорит, что весёлыми и даже счастливыми мы можем стать при одном-единственном условии — чтобы нами правил добронравный и абсолютный монарх. Ты ведь даже и не знаешь таких слов, бедный пьяный философ, — такие вещи никогда не приходили тебе в голову. Но истинная причина всех наших бед и нашей грусти — знаешь ли, что? Демократия, мой дорогой, то есть правление большинства. Именно так! Потому что когда владение находится в руках одного человека, то этот человек знает, что он один, а угодить должен многим; но когда правят многие, каждый из них хочет угодить только себе, и возникает самая нелепая и ужасная тирания — скрытая тирания свободы. Да, дорогой! Как по-твоему, от чего я страдаю? От скрытой тирании свободы, от неё, родимой.
Ладно, пора домой.»
Но эта ночь была полна неожиданностями.
Уже совсем стемнело, когда, проходя по набережной Тор Ди Нона, я услышал истошный крик, пронзительно кричали из переулка направо, с того же края доносились и другие голоса, приглушённые. Позабыв обо всём подряд, я бросился к месту драки. Четверо несчастных, вооружённых длинными узловатыми рогулинами, окружили уличную женщину.
Я перехожу к рассказу об этом происшествии не для того, чтобы похвастаться собственной храбростью, а скорее наоборот, чтобы поведать о страхе, испытанном мною, когда всё уже завершилось. Хулиганов было четверо, но у меня тоже имелась хорошая твёрдая трость с железным набалдашником. Это правда, что двое из них попытались использовать ещё и ножи; но я оборонялся, как лев, отчаянно крутил тростью и постоянно прыгал из стороны в сторону, желая избежать окружения. Наконец мне удалось как следует врезать набалдашником по голове одному из нападавших; он зашатался, устоял на ногах и побежал прочь. Вслед за ним побежали остальные, опасаясь, наверно, что кто-нибудь ещё скоро прибежит на вопли женщины. Почему-то на лбу у меня сочилась кровь — как получилось, не знаю. Я закричал женщине, по-прежнему звавшей во весь голос на помощь, чтобы она замолчала, но нет, она не могла успокоиться, да ещё заметив в крови моё лицо; не прекращая рыдать, вся растрёпанная, она попыталась перевязать раненый лоб своей разорванной в драке шерстяной шалью, но я отстранился.
- Нет, нет, спасибо, хватит... Да ерунда ведь, ничего страшного! Уходи, уходи скорей... Надо, чтобы тебя никто не видел.
Я вышел из переулка, чтобы умыть лицо в уличном фонтане неподолёку, под мостом. Однако уйти незамеченным не удалось; совсем скоро пришли два дозорных полицейских и стали спрашивать женщину, что произошло. Почти сразу же я услышал, как она начала рассказывать полицейским про «тяжёлую горчину, что миновала» с моим вмешательством, расписывая мою храбрость и великодушие самыми красочными и проникновенными словами её городского говора. И теперь, конечно, мне пришлось изрядно потрудиться, объясняя добросовестным господам полицейским, непременно желавшим отвести меня в участок, что, право же, нет никакой необходимости. Ох, и верно! Вот чего мне не хватало после всех событий! Иметь дело с полицией, сегодня! — чтобы на следующий день попасть в газеты каким-нибудь героем ночи, а ведь мне полагалось сидеть тихо, в тени и безвестности ото всех, сохраняя в тайне имя.
Итак, героем — нет, становиться героем было невозможно при нынешнем положении. Разве только ценою смерти... Но что, если я уже умер!