Участник №40

Ищите лица Моего

Джон Апдайк
(отрывок)

«Позвольте мне сначала прочесть вам, - говорит молодая женщина, - одно ваше высказывание, напечатанное в каталоге вашей последней выставки, в девяносто шестом году». Она стройна, одета во все черное и сидит, неестественно выпрямившись, на краю мягкого кресла с вытертой обивкой из грубой шотландки и широкими светло-оранжевыми подлокотниками лакированного дуба; это кресло Хоуп впервые увидела на застекленной террасе дома в Джермантауне – ее дед любил устраиваться в нем с газетой и, читая, всегда откидывал назад голову, так как непременно желал разглядеть текст сквозь толстые стекла бифокальных очков. С тех пор прошло более семидесяти лет.

Ребенком Хоуп иногда сидела в этом кресле, пристроив маленькие круглые локти на широкие подлокотники, и воображала себя взрослой; сверху на деревянной, плавно изогнутой поверхности, там, где был виден торец опоры, врезанной в подлокотник, выделялся кружок размером с монету, посередине которого шла бледная полоса вбитого клина, удерживающего опору; ладони Хоуп с пухлыми растопыренными пальцами как раз доставали до этого места. Расстояние между подлокотниками было слишком большим для нее, и она не могла положить на них обе руки одновременно. Ей было тогда – сколько же? – наверное, лет пять-шесть. Кресло, даже новое, каким оно было в двадцатые годы или чуть раньше, и тогда было безыскусной, старомодной дачной мебелью, оставленной выгорать на террасе вместе с филодендроном в горшке и покосившейся скамеечкой для ног, кожаный верх которой выглядел как разноцветный пирог, нарезанный на длинные треугольные куски. В пятидесятые годы, после смерти бабушки, дом в Джермантауне пришел в запустение, и Хоуп пожелала взять старое кресло себе. Брат, немало удивленный, не стал возражать, и Хоуп привезла кресло в дом на Лонг-Айленде, где оно обрело приют на верхнем этаже в ее так называемой мастерской; там она иногда пыталась читать, сидя у окна, выходящего на север; в оконных щелях гудел ветер с пролива Блок-Айленд, а внизу гремел джаз – Зак слушал пластинки: Армстронг, Бенни Гудмен, скрипучий Байдербек. Позже кресло переехало в квартиру на Семьдесят девятой улице, где они жили с Гаем и детьми, и заняло свое место возле отопительной батареи в дальней, нежилой комнате с тускло-коричневыми стенами; батарея имела привычку бряцать, словно безумный арестант, в то время как Хоуп пыталась найти свой собственный ритм, касаясь холста отяжелевшей от краски кистью. Потом был Вермонт, где она и Джерри купили и отреставрировали дом, из которого уже никуда не собирались уезжать; кресло, переместившееся из влажной Пенсильвании в прохладный горный климат, смотрелось совсем неплохо в обстановке строгой и чопорной гостиной с низким потолком; его круглые передние ножки покоились на овальном коврике из переплетенных лоскутков, а квадратные задние – на глянцевом полу цвета спелой вишни. В неплотном, голубоватом, льющемся с гор свете тех первых апрельских дней коричневые, зеленые и редкие темно-красные полосы на ткани обивки тускнели и становились одного неопределенно-рыжего цвета. Непостижимо, думала Хоуп, как вещи преданно следуют за нами куда бы мы ни отправились, а друзья из плоти и крови рано или позно покидают нас, умирая. В последние, одинокие годы бабушкиной жизни дом в Джермантауне совсем зарос – толстые стены, сложенные из песчаника, до самых окон второго этажа поглотил унылый разросшийся кустарник, древовидная гортензия, остролист и скумпия, ветки которой всегда ломались под градом или мокрым снегом; побелка отслаивалась, швы крошились, длинные ломкие куски затвердевшего раствора падали и терялись внизу, среди корней остролиста и стеблей пионов. В детстве она любила бывать здесь; но с тех пор как родители переехали в Ардмор, каждый ее приезд сюда сопровождался необъяснимым, пугающим чувством - огромный, мрачный куст болиголова с неровно подстриженными ветвями, лужайка перед домом, поросшая мягкой травой и источавшая неподвижное оранжерейное тепло, качели, который ее неугомонный коротышка-дед повесил на ветку грецкого ореха... Дед был первым человеком, чью смерть ей пришлось пережить; качели – веревки и перекладина – превращались в труху.

Молодая женщина в старом кресле - как тонкое блестящее лезвие в грубых ножнах; голос ее нетерпелив, резок, речь выдает в ней жительницу Нью-Йорка и вызывает у Хоуп давящее беспокойство; вместе с тем, в неверном свете угасающей жизни Хоуп замечает в этом голосе нечто вроде дочерней любви. «"Мир полон доказательств, что Бог не существует, и я долгое время жила затворницей из страха натолкнуться на них. Я не сразу поняла, что мир – дьявольское, немыслимое смешение красок, а чистые тона в нем отсутствуют. Сейчас мои картины, как никогда, наполнены сумрачными тенями, словно предрассветная мгла, то время, когда луч восходящего солнца еще не вернул миру его очертания. Наверное, я пытаюсь изобразить божественность. Критики называют этот мой период лучшим из всех, и вероятно, это должно мне льстить. Они пишут, что тень моего первого мужа наконец-то больше не заслоняет меня. Но я, можно сказать, чудесным образом перестала беспокоиться о том, что обо мне думают и какой я кажусь окружающим". Конец цитаты. Это было пять лет назад. Вы бы и сейчас так сказали?».
Хоуп намеревается сгладить нетерпение собеседницы и говорит, растягивая слова, как будто в задумчивости: «Пожалуй. Хотя в этом есть некоторая театральность. Страх – слишком сильное слово... скорее, трепет, неприязнь – так точнее».

Ком, подступивший Хоуп к горлу, явно вызван этим вторжением навязчивой гостьи с ее напористостью и нервозностью, с бледным лицом городского обитателя, длинными руками с темно-крашеными ногтями и вызывающе черным одеянием. Черный свитер, черная куртка из искусственной кожи, крупная застежка-«молния», черные волосы, прихваченные над ушами парой блестящих изогнутых гребней и шелковым веером застелившие спину; и наконец, грозные, похожие на армейские, тяжелые ботинки с тупыми широкими носами и шнурками, которые пропущены через множество дырочек и оттого напоминают две маленькие черные лестницы, ведущие к раструбам штанин. Брюки сшиты из какой-то неизвестной, слегка поблескивающей ткани в мелкий рубчик, Хоуп никогда раньше такой не видела. Каблуки непривычной формы, широкие, если смотреть сбоку, и узкие сзади, наверняка не очень удобны, хотя мужской стиль, вероятно, компенсирует теперь все неудобства. Новый век и пугающе новое тысячелетие. Словно наглухо захлопнулась дверь, отделившая Хоуп от ее жизни - как дверца покинутого всеми холодильника, в котором задыхается случайно забравшийся туда ребенок.